Меня потом ругали за то, что по моему лицу блуждала тогда легкая улыбка. А я всего лишь искренне радовался за отца. На его похороны в морозный январский день пришло столько народу, сколько на мои точно не придет. Человек двести было, и все в слезах.
Он был красивый мужик такого ален-делоновского типа. Незадолго до конца он стал терять вес, а химиотерапия придала его коже неожиданно здоровый оттенок легкого северного загара. На фотографии, сделанной за неделю до, он чертовски молод и хорош собой.
Когда его палата оказывалась пустой, я выходил и спрашивал у таких же, как он, смертников: "А где папуля мой?". - "Да в реанимации!". Помню, в первый раз я очень натурально схватился за сердце. А отец в это время в реанимации травил анекдоты и бухал.
Он был для меня "папуля", я для него "сынуля". Мы оба считали друг друга бесхарактерными слабаками. Я его - молча и скрипя зубами, он меня - вслух и при большом стечении народа.
При этом один другому кидался на помощь по первому свистку. Мы чувствовали глубокую взаимную близость, и то, что наше отношение к жизни расходилось диаметрально, здорово доставало и его, и меня.
Нестроевой белобилетник, он водил машину как бог, попадал в "десятку" из любого оружия и умел яростно драться, не щадя противника. Еще он был профессионал.
Однажды он сказал мне, что я просто обязан "косить" от армии, потому что идет Афган, а на войне меня ухлопают. Я спросил, почему, а он ответил, что я слишком люблю с отсутствующим видом смотреть в небеса. По той же причине он забраковал меня как водителя. Сам всему научил, и сам же потом не пускал за руль.
В Афган меня, одноглазого, и так не послали, но отец все-таки нажал для подстраховки на кое-какие педали, за что ему спасибо. Отслужив на самоходках, я уяснил, что если пуля и не дура, то осколок снаряда точно идиот. Но фразу про небеса отцу не простил. Такие вещи не говорят сыну, если не хотят воспитать слабака.
Насчет вождения автомобиля я все себе доказал, уродуя папину "шестерку", доставшуюся мне в наследство. Заездил бедную и выбросил, как ненужную и чужую вещь. Я вообще предпочитаю гробить оставшееся от отца барахло или выкидывать, не используя.
Он сделал всё для того, чтобы я вытравил его образ из своего сердца. Я целенаправленно убил отца в себе. Все его черточки изничтожил. Он еще был жив, а я уже от него отказался. До сих пор отвожу взгляд, когда слышу, что я на него похож.
Мама говорит: в последние годы, мучимый болезнью, отец просто терял адекватность и не мог вести себя разумно. Но я-то знаю, что это не принципиально. Все равно в основе его ругани и угроз лежало гипертрофированное желание защитить ребенка от житейских невзгод, научить жизни, если потребуется - насильно.
Возможно, если бы я считал его своим другом, я бы ему подчинился. Но он не хотел быть мне другом. Он хотел быть отцом. А я, уже взрослый, в отце не нуждался совершенно. Я был чертовски одинок, и мне позарез нужен был друг. Отец этого не понял. Тогда я вычеркнул его. Я так это и называю - "убить". Не очень красиво, но верно по сути.
Он готов был дружить с кем угодно, только не со мной. Ему проще было на меня гавкать, чем поддерживать толковый разговор. У нас оказался принципиально разный жизненный опыт. Папа всю дорогу со скрипом продирался, а его задвигали. В итоге он здорово озверел, понял, что жизнь - дерьмо, и в ней нужно по возможности устраиваться и пристраиваться. Сидеть и не отсвечивать. Редкий ненавистник большевиков, он с тоской говорил, что мне придется вступать в партию, и сделать это нужно обязательно. За тоску в голосе я его ценил. За сам текст - презирал.
Два упертых неврастеника мы были. Стоили друг друга. И ведь он выиграл в конце концов! Ничего от меня не добился. Но все равно переиграл. Взял, и оставил за собой последнее слово.
Он как ребенок радовался моим профессиональным успехам. А я целый год скрывал от него, что меня выперли из института. Элементарно боялся получить в лоб. А от тех, кто поднимает на меня руку, я ухожу навсегда. Характер такой. Весь в отца.
В жизни я не видел двух больших кретинов, чем мы с папулей.
Когда он умер, мне было двадцать пять. Ему сорок семь.
Трезвый, он старался со мной не говорить. А поддав, начинал учить жизни. Желательно при свидетелях. И чем больше их собиралось, тем резче он высказывался. Честно говоря, свидетелей мне было жаль.
Тысячу раз я пытался найти с ним общий язык. Мягко объяснял и убедительно доказывал. Старался внимательно слушать и мотать на ус. Соглашался, что он прав, но сейчас я просто не могу жить так, как он от меня требует. Говорил, что ищу свою дорогу, и у меня есть на это право. Он смеялся и сообщал, что я дурак. Мол при таких темпах, когда у меня откроются глаза, будет уже поздно, и я окажусь по уши в какашках, как и сам папа. Я возражал, что он-то как раз в полном шоколаде, но отец только головой мотал. Он мог нахалтурить приличные деньги, а нищенскую зарплату вообще не замечать. Но инстинкт лидера все гнал отца вперед, лбом о стену, туда, куда его, беспартийного бездипломного и недостаточно русского, не пускали. В начальники. Уж понял, что не выйдет. И не рвался. А все равно молча хотел.
Нормальный совковый полуинтеллигент, выходец из глухой провинции. С ним всегда было о чем поспорить, такой ворох противоречий он в себе таскал. В чем-то подозревая евреев, он с ними крепко дружил. Подолгу заигрывая с руководством, потом отсылал его "на". Гордился моей родословной по материнской линии. Но вздумай я взять мамину фамилию, укусил бы.